Анатолий Гаврилов - Берлинская флейта [Рассказы; повести]
Супрун пребывал в ярости, но то была уже ярость бессилия — не мог же он перечить воле Черного Кота… И тогда от выпадов прямых он перешел к выпадам косвенным, в которых тоже был мастак. Симиньков же по-прежнему держался хладнокровно, подчеркнуто строго, придерживался буквы устава, вызывая наше восхищение и тем, что ни разу, никогда и ничем он не подчеркнул своего особого положения под светом генеральской звезды.
Наследство ему от Наумчика досталось не из легких, пятая рота отличалась и бесшабашным гусарством, и сибаритством, и тем не менее Николай Иванович за весьма короткий срок сумел ее не только приструнить, но и вывести в образцовые. Переходящий красный вымпел надолго прописался в его ленинской комнате, а сама эта комната при нем совершенно преобразилась и могла служить образцом высшего армейского дизайна, политической зрелости и почти домашнего уюта. Да и казарма со всеми ее каптерками, подсобками и прилегающей территорией — все сияло чистотой и порядком. А какие политзанятия проводил Николай Иванович! Всегда своими словами, без обычных наших шпаргалок, натуги и косноязычия — любо-дорого и посмотреть, и послушать, что мы и делали, напрашиваясь к нему в гости…
С солдатами он был неизменно приветлив, хотя за этой приветливостью, думаю, они не могли не ощущать некоторой холодности, свойственной его натуре, а посему они вряд ли его любили, а скорее всего, побаивались. Вполне допускаю, что что-то их могло раздражать в этом типе командира и даже вызывать порой ненависть, как то же слово «голубчик», с которым он неизменно обращался и за которым обыкновенно могли последовать разнос и наказание. Слово это, кстати сказать, самого Супруна очень злило и приводило в натуральное бешенство и часто служило причиной всевозможных разбирательств и даже апелляций к высшему командованию, остававшихся, впрочем, для Симинькова без каких-либо серьезных последствий…
Что же до прочего всего, то должен заметить, что герой наш был холост, наши дамы проявляли к нему любопытство, он же отвечал им вежливыми любезностями, отнюдь не вступая с ними в те отношения, которые мы, офицеры, между собой называли «сучить дратву».
Помню, на юбилее полка, в концерте с участием наших дам, жена замполита Ткачевского, майора, солируя с песней «Колокольчики-бубенчики звенят», бросала ему со сцены столь пламенные взгляды, что это, пожалуй, было уже почти неприличным. Однако Симиньков оставался холоден и погружен в себя. И после концерта, на нашем импровизированном балу, он ни разу не подошел к ней, не пригласил на танец и даже не взглянул на ее великолепное декольте, к которому мы, прочие сирые, никогда не могли привыкнуть: оно, это декольте, часто являлось предметом наших разговоров, тайных надежд и зависти к счастливчику Ткачевскому, майору и замполиту…
Я уже, кажется, упоминал о том, что образ жизни Николай Иванович вел несколько обособленный, в обычных наших попойках не участвовал, анекдотов и сальностей избегал.
По утрам мы часто бывали помяты, хмуры и раздражительны, тем более что предстояла сорокаверстная тряска по разбитой, бог весть когда проложенной в наших лесах какими-то пленными дороге, он же всегда в одно и то же время бодро подходил к автобусу, легко в него вскакивал и, с улыбкой оглядывая наше пасмурное общество, неизменно спрашивал: «Кес кесе, други?»
Как-то раз, будучи на дежурстве и изрядно употребив с капитаном Постоем, я перепутал двери в нашей офицерской гостинице и оказался в комнате Симинькова, который в ту неделю тоже нес дежурство. В комнате никого не было, и я, приняв ее за свою, уже приготовился было лечь и задать храповицкого, как вдруг случайно бросил свой взгляд на освещенный стол и тут же понял, что нахожусь в чужой комнате. На столе были портсигар с монограммой «SNIR», что означало «Симиньков Николай Иванович, ракетчик», гипсовая пепельница в форме черепа, изготовленная нашим дивизионным умельцем, солдатом срочной службы Прокатовым, и какая-то толстая книга, на обложке которой я, приблизившись к столу, прочитал — «Буонапарте». «Так вот оно в чем дело!» — быстро трезвея и ретируясь из чужой комнаты, подумал я…
И в комбатах Николай Иванович не засиделся, на учениях рота его показала необыкновенные слаженность и выучку, и, когда условный противник был условно накрыт ядерной головкой, Черный Кот ласково похлопал Симинькова по плечу, на котором вскоре и засияла майорская звезда, а вслед за тем он был назначен начальником штаба нашего дивизиона вместо вышедшего в отставку Виктора Митрофановича Мозжука.
Мы уже не удивлялись столь стремительному продвижению молодого офицера, рисуя в своих фантазиях и более высокие сферы его возвышения. Наиболее дальновидные из нас уже давно искали с ним дружбы. Ему льстили и заискивали перед ним, и только Супрун был мрачен, не без оснований предполагая, что следующим повышением Симинькова будет уже его, Супруна, командирское место.
Понятно, что теперь он был вынужден отказаться даже от косвенных выпадов против Николая Ивановича, и только затаенные презрительно-враждебные взгляды выдавали его чувства к молодому выдвиженцу и как бы говорили: еще посмотрим…
Симиньков же был с ним прост, естествен, называл его по имени-отчеству и, казалось, вовсе не помнил зла, хотя за всей его простотой все же угадывалась некоторая снисходительность к старику — Супрун это чувствовал и с каждым днем мрачнел все более…
И в новой должности Николай Иванович показал себя с лучшей стороны, и мы уже с каким-то нетерпением ожидали очередного его повышения, как вдруг случилось падение…
Произнося это слово и вкладывая в него некий общий смысл, я все же в первую очередь имею в виду действительное падение Симинькова на плацу во время торжественного марша и в присутствии высокого армейского начальства во главе с самим Черным Котом генералом Бондаренко…
А дело было так. После трехдневных учений и предварительного подведения итогов, на котором мы были оценены весьма положительно, дивизион построился на плацу для смены боевого дежурства. Погода была скверная, из тяжелых облаков, ползших над осенним лесом, сыпались то дождь, то снег, то крупа, за три дня мы основательно измотались и были в ожидании тепла и вкусного офицерского обеда, за которым, учитывая наши старания, генерал Бондаренко мог неофициально позволить нам расслабиться рюмочкой-другой чего-нибудь согревающего. Да уже и сверхсрочник Бруй из хозяйственного взвода промелькнул на крыльце столовой со своею заветной канистрой, что еще более укрепило и обнадежило нас. Тем временем церемония смены боевого дежурства шла своим обычным ходом: звучали команды, принимались доклады, под звуки гимна на мачту был медленно поднят флаг, после чего дивизион повернулся направо и под бравурный марш, побатарейно, одного линейного дистанции, равнение налево, пошел к трибуне, где среди своей свиты выделялся тяжелой папахой и прожигающим взглядом Черный Кот, а по левую руку от него, на некотором расстоянии, мрачно горбился наш Супрун…
А вел дивизион Николай Иванович Симиньков, и тут я должен сказать, что равных ему в фигуре, выправке и шаге не было не только в нашем дивизионе и полку, но, полагаю, и во всей дивизии: в его строевом шаге высшая армейская четкость удивительным образом сочеталась с аристократической легкостью и изяществом, это был шаг высшего класса, этот шаг мог бы украсить парад любого, самого высокого ранга, и было грустно сознавать и видеть, как этот шаг пропадает в нашем захолустье, — так тяжело и грустно бывает увидеть на раскисшей от непогоды колхозной ниве, среди изможденных баб в грязных сапогах и фуфайках, какую-нибудь молодую деревенскую красавицу…
Однако вернемся к делу… Итак, печатая свой отменный шаг, Николай Иванович повел за собой дивизион, как вдруг у самой трибуны, уже приняв стойку равнения налево, он вдруг зашатался, взмахнул руками и рухнул на заднее свое место… Поскользнулся ли он, неожиданная ли судорога свела его члены, сказалась ли усталость трехдневных учений, вдохнул ли где случайно паров ракетного топлива — бог его знает… тяжелый вздох прокатился по нашим рядам, генерал Бондаренко отвернулся, на мрачном лице полковника Супруна промелькнула злорадная усмешка…
Падение это, впрочем, произошло в считанные секунды, Николай Иванович тут же вскочил, поправился и пошел печатать свой шаг дальше, но именно с этого момента мы заметили в нем какой-то надлом…
А в тот злополучный день он так был расстроен, что даже не явился на обед с украинским борщом, отменными котлетами с картофельным пюре и неофициальной порцией спирта, закрепленной впоследствии вишневой наливкой из личных запасов сверхсрочника Бруя…
А вечером того же дня, уже дома, в Глыбоче, открыв на звонок дверь, я с изумлением увидел его на пороге. Вид Николая Ивановича выражал крайнее смущение, в руках же он держал штоф «Столичной». Я засуетился, пригласил его в дом, просил быть непринужденным и извинялся за свой внешний вид, поскольку мы с женой как раз расположились у телевизора перед программой «Время» и находились неглиже. Стол наш был тут же раздвинут и накрыт праздничной скатертью, появились закуски, милая моя Нина, понимая необычность визита, была особенно приветлива и внимательна. Через некоторое время, придя в себя и освоясь с ролью душеприказчика, назначенной мне Симиньковым, я как мог стал его успокаивать и утешать и даже напомнил ему его же слова, сказанные мне как-то в столовой, что главное — это служение Отечеству, а все остальное не стоит и выеденного яйца, — так нужно ли хандрить из-за какой-то нелепой случайности, о которой все уже и забыли! А для примера я рассказал ему, как еще до прибытия его в наш дивизион на одной из инспекторских проверок, утром, после ночного служения Бахусу, капитан Придыбайло не смог доложить проверяющему своей фамилии. «А ничего, служит ведь! — говорил я. — Поди, и майора скоро получит!»